Романтики крайней эпохи (Микро-роман)

  Олег Неустроев

 

   Поднимут над всеми, посадят на плечи. И ты выше птиц, транспарантов и неба! Бескрайнего синего неба с шарами воздушными в нем.

   Тоска моя, мама, по чувствам — воздушным и чистым; и белым ситцевым платьям (они были из ситца?); наивным мечтам и путевке на дальнюю стройку. На самую дальнюю стройку страны.

   В набитом вагоне немытом, без денег, без водки, почти без жратвы колыхаться на полке неделю без мысли — куда и зачем. Не все ли равно нам, романтикам, и много ли надо. А там что за чудо, куда мы приедем — палатки, тайга и мошка. Гитара и песни всю ночь у костра.

   Построили город в тайге. Проспекты его в ширину не уступят хорошей реке. А в длину ты пройдешь ли за день, я не знаю. Ни разу еще не прошел. Магазинов полно. В закутках магазинов наливают вино. Где ж пройдешь ты его?

   Советскую улицу ни с чем не сравнишь. Днем пустынно на ней, а ночью темно. Это в праздники только горят по ночам фонари, а днем лишь студенты, сбежавшие с лекций, гуляют бесцельно по ней. По жизни проходят.

   Вот в праздники майские было тепло. Не помню такого, чтобы холодно было. И мы, почти все поголовно, к Реке уезжали, что петляла в холмах, пустынных, безлюдных, без дачных построек тогда, и на берег пологий с обрыва спускались. У вечерней воды, жаркий отсвет костра с белым лунным, холодным смешавшей, пели песни, и ветер, раздувая огонь, разметывал искры. И искры любви разлетались меж нами, как и искры костра. Среди нас. Молодых и влюбленных тогда.

   Мы не спали всю ночь. Всю короткую ночь напролет мы не спали. В ожидании солнца мы собой тишину заполняли и были едины с туманом реки, покрытые сами росой. И все неподвижно кругом. Лишь солнце, огромное красное солнце заденет округло березу, и тогда начинается жизнь. Мы слушали пение птиц. Мы небу смеялись. Мы верили только в себя. Еще в комсомол, может быть.

   Но, скажет мне отец, пол-литра одолев, мол, нет, сынок, и это ведь не все. Вершины покоряли мы.

   Вот дело для мужчин: в скалу вцепиться и ползти. Из сил последних непременно. И говорить потом в кругу восторженных подруг, смешных и несмышленых: "Вот в крайний раз мы покорили... ".

   Вам не пройти по тем местам. Десятой доли не пройти теперь заросших снова мхом дорог и троп таежных, расчищенных для вас. Не для себя же, в самом деле! Для поколений, что за нами. И это гордость пробуждало.    И суета, и будни, деньги — не ведали про нас. А мы не ведали про них.

 

   Мы, мама, травки по подъездам вдыхая аромат, кружили головы себе. Таких вершин мы достигали... Отцам не снилось даже. Бывало вот — сидишь на этой высоте, и мир колышется, как в знойном мареве февральском, его пурги ты слышишь песню и сам поешь, и стонешь, когда и песня не выносит ощущенья сорвавшихся с вершин, — меня уж трое, мама, и все летим, сердца не поспевают, стучатся где-то за спиной, и мысль одна на всех троих, и так разбросана в пространстве, что странно думать даже и очень тяжело, меня же двое падают на дно, и я один совсем остался к промозглому утру, покрытый потом, как трава вокруг, и без мозгов, а тело скручено болтами наживую. Такой вот, мама, отходняк.

   Я с книжкой на диване до сих пор. И не работаю, а пью, и так мне тяжело. А в ваше время было легче. С утра к ларьку придешь — народ собрался всякий. Возьмешь пивка баллон, и отхлебнешь, и вступишь в разговор. Неспешный русский разговор. Когда работа не зовет, не гонит в поле и к станку и не тревожит абсолютно.

   Разделишь с собеседником тоску и спазмы в горле пивом протолкнешь — все оттого, что в будущем уверен: и послезавтра будет то же, и через месяц, через год. Хоть удавись под окнами райкома.

   На БАМе было хорошо, один мужик мне говорил. Три года пашешь кое-как — и вот тебе квартира, еще три года — и машина. Но ведь не так все это было, правда? Не это вас манило.

 

   Мы по годам теперь ровесники с отцом. По жизни я, пожалуй, даже старше: меня не тянет за идею умирать, кормить мошку в тайге бесплатно. Да и за деньги, в общем, тоже. Я удовольствия люблю.

   В дождливый день осенний лежать в горячей ванне. Смотреть в окно, промытое дождем, поверх пушистой пены. И видеть ветер за окном. Тяжелый влажный ветер. Прихлебывать из банки пиво и в раковину пепел с большой сигары стряхивать лениво.

   В пургу, придя из леса, налить большую стопку водки. И залпом выпить. Почувствовать ее. Вторую — под закуску. Так вкусно пахнущим, до судорог в желудке, грибным жульеном закусить. А может быть, хрустящим огурцом из деревянной влажной бочки.

   После болезни вот. Очнешься утром, не от наркоза, нет, проснешься просто, и чувствуешь, как жизнь струится внутривенно. Витиевато. И наполняет ослабленное тело. И вновь мечты. И снова суета. По-прежнему, без всяких изменений.

   А пост! Великий пост ведь каждый год. И ждешь его и в ожиданье — жиреешь телом и душой. В посту очистишься и с нетерпеньем ждешь уже потом всенепременного Христова Воскресенья.

   И вот еще. Ночь на реке, на острове Обском, с друзьями у костра. После купания ночного, рыбалки, водки и ухи. Вода течет со всех сторон, ласкает отблески костра, луны и звезд под шелест ветра. Волна шепнет на ухо: «ты приходи ко мне под утро». И я, конечно же, приду и утону — в воде небесной, туманом утренним, как облаком, покрытой.

   Я удовольствия люблю. А кто же их не любит?

 

  А что я не люблю?

  Вот слово ваше — «поколенье». Удобней с ним сбиваться в стадо. И собираться вкруговую, друг к другу лбами,  к кормушке ближе, копыта задние наружу. Чтоб отбиваться от чужих. Друг друга видеть постоянно, поддерживать, хвалить, награды, премии между собой, пока хоть что-то есть еще, делить. Так долго этого вы ждали. И вас ведь тоже, было время, к кормушке близко не пускали. Уже казалось, не дожить. Дожили, слава Горби. И научились кой-чему: чужих, к примеру, в свой заповедник не пускать.

   И рассужденья о России. О русском духе. И душе. Какой же русский сможет обойтись без них? Один известный режиссер считает, например, что происходит русский дух из заднего прохода. Одновременно с поеданием икры. Публично непременно. Все остальное ложь. Фальшиво как-то. Без пердежа как может выжить русская душа? Ему, конечно же, видней. Их древний род давно глядит царям под одеяло.

 

   На первомай я до сих пор, хоть столько лет уже прошло, немного выпиваю. А мне давно уже нельзя: то сердце, то импотенция, то печень. На первомай я выпил в первый раз. Ты, мама, этого не знала. Ты и потом не замечала, когда я пьяным приходил. Когда не приползал. Когда друзья меня домой не приносили.

   И этот запах снега, ушедшего под землю только что, сухой травы осенней прошлогодней, костра и водки, и жареного хлеба на углях, мне дарит с каждым годом первомай. Мне ощущенье детства дарит. Из года в год все повторяет. И чувство поколенья здесь вовсе не при чем.

   Как будто снова мы с отцом.

   Его приводят под руки к костру. На табуреточку сажают. К огню не очень близко, чтобы в огонь он не упал; недалеко, чтоб мог достать до пламени кусочком хлеба, надетым на шампур. И водочки нальют. Помянет он КПСС. И знаю даже, что он скажет: «Скоты, какую уничтожили страну!».

   Он коммунистов не любил. Он на дух их не переносил. Зачем они ему? Когда в занюханной больничке он помирал от рака, ракетные войска, в которых он служил, которым он здоровье отдал, не прилетели навестить.   А он гордился, что создавал ракетный щит страны. А получилось — от слова «рак» ракетный.

 

   В селенье у отца, еще когда он не родился, придурки комсомольцы валили церковь почем зря. Колокола срывали с храма и сбрасывали вниз. И те стонали, как живые и обнажали свой язык. Иконы жгли, церковные одежды.

   Мой дед, тогда двадцатилетний, стоял в толпе, глазел со всеми вместе. Пришел одним из первых посмотреть. За это и ноги лишился, так мне потом он говорил. А тот, кто все это затеял, — лидер комсомольский, через неделю слег. Но он не умер, нет. Он умереть никак не мог. Его живого жрали черви. Смердел на всю деревню. Неделю за неделей. И смерти жаждал, как невесты. Она не приходила.

   Пока не понял он, что покаяние — последняя надежда, и никуда не деться от него. И хорошо еще: последнего священника не выслал из деревни, не повесил, не расстрелял в подвале храма, покаялся ему и тотчас умер. Мой дед все это хорошо запомнил. И жить старался так, что умер в девяносто лет, как праведник, во сне. С улыбкой ясной на лице.

 

   Сестра, ты помнишь, какое детство было у меня? Я о таком читал в хороших книгах только. О нем нельзя не написать.

   За домом нашим, за дальним огородом, по вечерам вдруг загорались огоньки. Мерцали красным светом. Манили в темноту. Я думал: повзрослею — когда-нибудь до них дойду. Не вышло. Все наши детские мечты со временем проходят. Так и не знаю я, что там вдали мерцало.

   Я всеми был любим. Мой каждый новый день необыкновенно начинался. Сначала с пробужденья, а затем — хозяином себе я становился. Хотел — на озеро, хотел — на речку убегал. И, не умея даже буквы разбирать, уже рассказы сочинял, откладывая в памяти на будущее их. На берегу лесного озера, в тени берез расположившись.

   Рыбачил и купался. Однажды донной удочки крючок за что-то зацепился, и я поплыл, надеясь отцепить. Мне с берега казалось — это близко. Но сил не рассчитал. И стал тонуть на полпути обратно. Не помню, как я выплыл. Всегда с тех пор назад дорога длиннее мне казалась. Всегда с тех пор я тороплюсь. А далеко ли и зачем я тороплюсь, не знаю.

   Так долго жили мы. Я думаю — полжизни.

 

   Пришло отрочество мое. И то, что с ним приходит. Подвалы темные, подъезды. Табак, бензол. И клей, и анаша, вино дешевое и карты. Гитары позже расстроенные звуки. Все, впрочем, как обычно. Все точно так же, как у всех. Тут нечего сказать. Быть может, кроме одного. Явился мне однажды ангел. Точнее, друг ее привел. Волнами белокурыми на плечи хрупкие ложились волосы воздушные ее. Я зачарован был виденьем этим. Она же мне сказала с хрипотцой: «Ну че ты вылупился, бля? Перепихнуться, что ли, хочешь? Устроит за червонец?». А я смутился. Покраснел. Не знал я, что ответить. Чуть позже я узнал — ее давно искали. Она была больна и от леченья уклонялась. Я никому об этом не сказал. Об ангеле сказать такое разве можно.

 

   Мой первый секс был скучен. Безграмотен и скор. Запутанный в одеждах, лежащих комом на полу. Ее заплаканное юное лицо. И отвращение мое. Я с нетерпеньем ждал, когда она уйдет. Чего еще ей нужно, я не знал. Оделся быстро и ушел. Всегда потом я уходил. Не оставался дольше суток. Жениться я не мог. В те времена я точно знал, моя жена — литература. Я только ей принадлежал.

 

   Как в юности хотелось умереть… В петлю подняться с табурета. Потом все выше, выше, выше… Но помнил я, что самоубийство грех великий. Быть может, это и спасло. Не зря, наверно, дед учил меня креститься. Не зря я столько лет безгрешным жил, потом всю жизнь стремясь к тем ощущениям вернуться. Что в детстве испытал, когда постился вместе с дедом и молился, пока отец об этом не узнал.

   И я всю ночь читал. Встречая утро у открытого окна. Потом стихи писал, рассказы, спасаясь этим также. Какие это ночи были! На кухне тесной, прокуренной к утру, я был всю жизнь один.

 

   Затем два года отслужил. Два года выбросил из жизни. Отдал как будто долг тому, кому не должен ничего. А отслужив, казалось, вольной птицей стал. Не тут-то было. Брала свое жизнь, как всегда. В банальном, бытовом. Не до искусства, когда, почти две смены отработав, ты в полночь возвращаешься домой.

   Забыл, как выстроить слова, чтобы за душу предложение брало. И оставалось в памяти у прочитавшего его. Но я надежды не терял. Искал. Надеялся. Творил, у сна минуты отнимая. И образами жил моей фантазией созданных героев. Я с ними говорил. Запоминал их жесты, движения и фразы. На языке оттачивал слова, прежде чем перенести их на бумагу. Так долго продолжаться не могло. Через полгода я попал в больницу.

 

   Жилось в больнице хорошо. Кормили там бесплатно, одевали. Гулять водили. Давали ручку и бумагу. И я творил, когда хотел. Не отвлекаясь на работу. Но иногда меня зачем-то превращали в бездвижного большого червяка на два-три дня. И, привязав веревками к кровати, откачивали жизнь. Я становился слаб, ходить учился после этих процедур почти неделю. Сопротивлялся поначалу. Одной рукой отвязывал себя. Заметив это, санитары однажды привязали меня так, что я не мог пошевелиться. Неделю продержали. И понял я, что бунт здесь неуместен. Я одинок в своем стремлении к свободе. Поддержки нет. Свобода — вещь в себе. Неприкасаема, бесценна. А если нет, иная это вещь.

   Но я свободой дорожу. Когда я несвободен, нет сил во мне сопротивляться. Невзгодам жизненным. Ударам. Бессилен я. И удручен. Легко в депрессию впадаю. До бесконечности ленюсь. Напиться до беспамятства пытаюсь. А то вдруг, протрезвев, автомобиль седлаю. И уезжаю. Не ведая следа. Далеко ли, не знаю.

   Очнувшись поутру, обычно в месте незнакомом, кляну себя последними словами. Но вновь, лишь солнца край коснется горизонта, я начинаю путь. Неведомо куда. Неведомо зачем. Надолго ли, не знаю. В такие дебри залезаю, что кажется порой — назад дороги нет. Всегда с трудом я возвращаюсь.

 

   В таком отчаянье проснулся утром я однажды. Во время перестройки уже так просто в больницу не пускали, и мне пришлось работать снова. А я отвык. Мне не хотелось. Не мог вставать я по утрам, не выспавшись как следует. И сонным мчаться на работу. И для чего она, работа эта, я забыл. Не для того же, в самом деле, чтобы голодным не ходить.

   Осталась в стороне опять моя литература. На произвол судьбы-злодейки брошены герои. Беспомощные в жизни этой так же, как и я. Мы с ними плыли по теченью. Бесплотные, как тени. Однажды понял я, что жизнь идет моя, желания минуя. Струится между пальцев словно. Бесследно исчезая. И ничего взамен не оставляет, туманом облачным молочно-белым испаряясь. Уходит к небу голубому.

 

   И тут я чуть не умер. В реанимации лежал и думал, что столько лет пропали даром. Но все же выжил я. А выйдя из больницы, работу бросил. Продал, что мог. Уехал жить в деревню. Построил домик небольшой. Для одного вполне пригодный. С одной лишь комнатой и летней кухней во дворе. Квартиру в городе сдавал, сажал картошку, на огороде овощи растил и этим, помолившись, жил. От развлечений всяческих отрекся.

   С утра до вечера был полон дом. Героями рассказов будущих моих. Они нисколько не стесняли. Наоборот. Без них мне скучно становилось жить. Тоскливо. Одиноко. А с ними весело я время проводил. Так неожиданно привычную палату я перенес к себе домой.

   И даже лучше получилось! В большого червяка меня не превращали и не откачивали жизнь, к кровати привязав. Свобода развратила, испортила меня. Я утром мог уйти и не вернуться к ночи. Никто не беспокоился, и не искал. И с глупыми вопросами не лез.

   Но я не пил. Не выпил ни глотка. Не позволял себе растратить время. За стол садился я с утра. До поздней ночи не вставал. Творил. Искал. Пути решения проблем литературных и жанровых коллизий. И смысл жизни, естественно, искал. Не находил. Но снова поиск продолжал. Так бесконечно мог работать. Заканчивать и снова начинать.

 

   Вот только ничего у меня не получалось. Бывало, утром прочитав написанное за ночь, я все уничтожал. Все! До последней запятой. И ничего не оставалось. Ни на бумаге, ни в душе. И очень долго пустовало. И там и здесь.

   Пока однажды ко мне идея не пришла. Сама явилась в поздний час. А может, потому пришла, что я ее так долго ждал. И постепенно изменилось все вокруг меня. Из ставшей тесной мне деревни я вышел на простор. И понял я, чего всегда мне не хватало. Свободы, денег и пространства. Когда все это появилось, исчезли мысли об одиночестве пустом. И о ненужности моей не возникала мысль.

   Как будто выздоровел я. Бесповоротно. С тех самых пор впервые, как с дедом вместе мы молились. И соблюдали пост.

   Мой дед, с седою длинной бородой, был без ноги одной. Ходил на деревяшке, как пират. А после ужина отстегивал ее, садился на кровать, матрац которой заменяли доски, и принимался вслух читать. Потрепанную книгу в кожаной обложке с позеленевшей медною застежкой. Расчесывая бороду попутно и вынимая крошки.

   Конечно же, ни слова я не понимал. Но музыка тех слов, всего верней, проникла в душу мне. И поселилась там. И много позже, когда писать я начал сам, похожий стиль невольно в своих твореньях применял. Насколько мог, конечно. Зачем я так пишу, почти никто не понимал. Да я и сам не знал. Как мог, всегда писал. И по-другому не умел.

 

   На утренней дорожке, до рассвета, выгуливая пса, я понял в один миг, что мудрых по-настоящему людей на самом деле нет. Не те умны, что философствуют и обобщают, и защищают изо всех сил свои труды. Хотя бы потому, что обобщить живое невозможно. Оно течет и, изменяясь, не поддается сортировке. И утверждение любое — ложь. А стало быть, и это тоже.

   А может снова я, как в юности далекой, накурился? И жизнь моя давно прошла. В реанимации закончилась к утру. А я страдаю бесполезно, и близких заставляю мне беспричинно сострадать. Такая вот скотина.

 

   Вся наша жизнь похожа на загул. От эйфории — к тяжкому похмелью, затем — наоборот. Когда, конечно, возможность существует опохмелиться в нужный час. И хватит силы воли затем не перебрать. Сначала не начать. Иначе все по-новой. Без конца. Счастливчикам немногим удается избежать движения по кругу.

Но что я все о грустном? Я вырвался из замкнутого круга. Женился. О литературе позабыл. Купил огромный телевизор, диван, чуть меньше комнаты размером, пивную кружку в полведра. И каждый вечер отрешался. А, может, отрекался от себя.

   Так проходила жизнь. Я не жалел. Лишь иногда, достав архива пожелтевшие листки и перечитывая их, я понимал, что закопал талант. И погубил. И нет прощенья мне.

   И как-то ночью в темноте поднял я веки и видел, словно в вышине, лазурно-белый потолок или облака воздушные, быть может. Качаются, плывут. А может, я плыву над ними? Со мной такое было. Тогда я вовремя очнулся. А в этот раз очнуться не успел. А может быть, не захотел…

 

   И что осталось от меня? Те пожелтевшие листы. А больше ничего…

2003-2007



Источник: http://www.snezhny.com/texts.php?id=14487
Категория: ПОИСК ПРЕКРАСНЫХ ВРЕМЕН | Добавил: kamin (2016-08-18)
Просмотров: 165 | Теги: олег неустроев, Эпоха, микро-роман, романтики | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
ХРОНИКА ОБЪЕКТИВА
Image gallery
contact
Phone: +7 495 287-42-34 Email: info@ucoz.com
CHARLES S. ANDREWS
3139 Brownton Road
Long Community, MS 38915
Location in google Maps